— Какой ужас, Мирра, какой ужас! — простонал он. — Ты… плачешь? — Он был приятно потрясен слезами жены. — Дорогая, я никогда не забуду твоих слез! Но Марфенька не страдает. Сначала у нее был шок, а теперь ее усыпили. Это была опасная операция: три позвонка размозжены. Операцию делал сам академик. Я только что говорил с ним. Он боится, что Марфенька никогда не сможет ходить. Какой ужас! Но жить она будет… Если бы у нее была мать, как человек, но ведь Люба, кроме своего искусства, ни о чем не думает! Какое несчастье… — Евгений Петрович замычал даже.

Резко зазвонил телефон. Пожилая веснушчатая сестра в белом халате и косынке торопливо прошла через вестибюль к телефону.

— Вас просят… — проговорила она и почтительно передала Оленеву трубку, когда он старческой походкой подошел к телефону.

Вернулся Мальшет и сел рядом с Яшей. Христина ждала с минуты на минуту самого ужасного. Оленев, переговорив по телефону, подошел к ней и поздоровался за руку.

— Звонила Любовь Даниловна, — сказал Оленев. — Она не может спать от тревоги. Я сказал ей, что операция кончена. Теперь дело в хорошем уходе. Я обо всем договорился с главврачом. У Марфеньки отдельная палата. Вам, Христина Савельевна, поставят вторую кровать. Прошу вас ходить за ней… Я… я отблагодарю вас щедро.

— Меня пустят к Марфеньке? — обрадовалась Христина. Лицо ее просияло. — Я все время смогу быть с ней?

— Я же сказал… Я надеюсь на вас. Марфенька столько вам сделала. И я отблагодарю.

Христина изумленно взглянула на Оленева. Она не догадалась заверить его, что будет добросовестно ухаживать за Марфенькой.

— Разве вы не видите, что она готова жизнь отдать за вашу дочь? — резко заметил Мальшет. — И надо же иметь такт.

Подошла та же пожилая сестра и принесла Христине накрахмаленный халат и косынку. Помогла ей это все надеть.

Христина оживилась и крепко пожала руки Филиппу и Яше.

— Мы будем тебе звонить каждый день, — сказал Мальшет. — Пойдем, Яша.

Яша должен был ночевать у Мальшета. Но он вдруг заволновался:

— А как же я? Я должен видеть Марфеньку! Я так не уйду!

Сестра пожала плечами.

— Сейчас к больной никого не пустят. Приходите в приемный день. И если врач разрешит…

— С какой стати! — возмутился Оленев. — Сейчас к ней могут пускать только самых близких.

— Марфенька — моя невеста! — в отчаянии выкрикнул Яша.

Сестра посмотрела на него с сожалением.

— Попробуйте зайти завтра! — посоветовала она. Христина кивнула головой и пошла за сестрой, сама теперь похожая на медицинскую сестру, в белоснежном халате и косынке, повязанной по самые брови. Они поднялись по широкой лестнице, залитой электрическим светом, и долго шли гулкими пустыми коридорами, куда-то поворачивали, пока не остановились перед дверью.

— Когда устанете, можете немного прилечь, — сказала сестра, — но лучше сегодняшнюю ночь не спать: больная очень плоха. Она пилот? Расшиблась? Как жаль, такая молодая! Я буду заглядывать. Если что, позовите меня. Вот звонок, смотрите.

Сестра поспешно ушла.

Христина робко подошла к кровати. Марфенька лежала животом вниз, голова ее была неловко повернута, длинные темные ресницы резко выделялись на восковой щеке. Она еще не проснулась после операции. Одна рука свесилась, как у мертвой.

Христина опустилась на колени возле кровати и поцеловала эту обескровленную руку, как она целовала крохотную ручку своего ребенка, потом осторожно положила ее под одеяло. Села рядом с постелью на стул и грустно огляделась. Палата была значительно больше в высоту, нежели в ширину, как железнодорожный контейнер, только ослепительно белый. Вместо окна — дверь на балкон с открытой фрамугой наверху. Воздух в палате был свеж и влажен, все же явственно проступал запах какого-то сильно пахнувшего лекарства.

До утра несколько раз заходил очень молодой дежурный врач, толстогубый, черноглазый, добродушный. Он сообщил, что зовут его Саго Сагинянович, подробно растолковал Христине, как ухаживать за больной. Приходила пожилая сестра, делала Марфеньке укол и уходила. Сестра сказала, что Марфенька спит и что это хороший признак. Христине стало немного легче.

Коротая остаток ночи у постели самого дорогого ей человека, она продолжала думать все о том же — о боге.

Всю свою жизнь беспристрастно, как бы со стороны, пересмотрела Христина. Почему она жила так нехорошо, так нескладно? И с какого момента началась эта нескладность?

Была обыкновенная детдомовская девочка Христя, очень робкая, привязчивая, мечтательная. Она росла, как ее подруги, ничем не выделяясь, разве что своей робостью.

На нее никто не обращал внимания. Озорниками педагоги занимались много, даже в нерабочее время: их надо было воспитывать. А Христя ведь никогда не нарушала правил.

Просто удивительно, как мало знали ее и воспитатели, и учителя — ее способности, стремления, надежды. Очень плохо шьет? Ах, какая неспособная, неразвитая! Только этим незнанием и можно объяснить, что ее устроили после детдома на… швейную фабрику. «Почему я не ушла с швейной фабрики, ведь мне там очень не нравилось? — с недоумением вспомнила Христина. — Ведь я же была свободным человеком, что меня удерживало?»

Все то же: робость, страх перед жизнью.

А злосчастное ее замужество?… Не сумела уйти от Щукина!

Христину передернуло при одном воспоминании о Василии. Она густо покраснела. Как она могла жить с таким?! До чего она была несчастна! Как ее душа жаждала утешения. И она нашла его в религии. Да, религия дала ей утешение, мир, покой, благо, но религия же окончательно подавила ее волю, и без того слабую, сделала из Христины безгласную рабу.

Она молила бога сохранить сыночка, а сама не сумела его уберечь. А потом была тюрьма… Христина и там прошла незаметной. Она делала безотказно любую работу, которую ей поручали.

Душевная ее боль неизмеримо превосходила внешние трудности, да она их просто не замечала, занятая своим страданием. Христина все ждала, что скоро умрет, но почему-то не умерла. Потом «зачеты» — ее выпустили раньше срока. Она вернулась в Москву, не зная, что с собой делать, для чего жить, чувствуя себя недостойной хорошей жизни, «как у людей».

«Почему же я все-таки не поступила на работу? — думала Христина, уже не понимая ту, прежнюю, Христину. — Как я могла пойти просить милостыню?»

Ею тогда овладела ложная идея искупления: пострадать за свою вину перед ребенком. Душевные муки были по-прежнему нестерпимы, значит, бог еще не даровал прощения.

«А ты поклонись честному народу в ножки, — будто рядом услышала она елейный голос монашки, — гордыню-то усмири свою, может, бог и простит… бог любит нищих духом…»

— Может, я тогда была ненормальная? — вслух произнесла Христина и с пылающими щеками порывисто поднялась и вышла на балкон.

Деревья сильно раскачивались в густом саду, роняя на балкон холодные капли дождя. Небо почти очистилось от туч. Бледно сияли звезды: уже занимался рассвет холодного апрельского дня. Млечный Путь поблек в отсвете зари.

Христина долго, не шевелясь, смотрела в небо. Грудь ее вздымалась от странного — жуткого и восторженного в одно и то же время — ощущения, нарастающего крещендо, как сказал бы музыкант.

Чудесная была земля, чудесными были звезды — далекие миры, где бушевала извечная материя, — чудесной была каждая живая травинка, повторяющая в строении вещества своего самое Вселенную. Чудесным был человек, слабый и могущественный, разгадывающий тайны мироздания и не умеющий защищать себя от зла. Но уже не было во всем этом бога для Христины.

Глава вторая

НИКОГДА НЕ СМОЖЕТ ХОДИТЬ…

Марфенька болела долго и тяжело. Прошли апрель, май, июнь, июль, прежде чем она немного поправилась и к ней вернулся ее юмор. Все эти месяцы Христина самоотверженно, нисколько не жалея себя, ухаживала за нею.

— Счастье — иметь такого преданного друга, — сказал как-то Саго Сагинянович. — Она ухаживала за вами, как родная мать!